Часть 1

***


    Игумения Никона
    
    «Пусть никто не думает, что это дань традиции – начинать со слов о том, что автор никогда не собирался писать свою автобиографию, не признавая свой жизненный путь достойным интереса и внимания. Дело в том, что я действительно так думаю. Не находя свою жизнь поучительной, не имея ни способности, ни навыка, как можно приступить к составлению мемуаров? Это традиция далекого прошлого, иного времени, иной культуры. Кроме этого, есть определенное нарушение монашеских правил в том, чтобы говорить о себе более, чем требуется в официальной краткой биографии или справке. Но таково было настойчивое желание моих духовных чад, которых искренне и глубоко люблю, и благословение духовника нашей обители отца Поликарпа. Если учишь других любви и послушанию, то приходится проявлять их наглядно, иначе все поучения будут пустым лицемерием, ничего не стоящим в глазах Господа и людей. Ко всему прочему эти заметки дают возможность поведать более молодому поколению о людях, с которыми меня, так или иначе, соединил в этой жизни Господь. Их исповедническая жизнь, труды и подвиги веры сегодня могут послужить общему назиданию и духовной пользе».
    
    

***

    Мои ранние годы связаны с Пермским краем. В 1934 году семья маминого отца и моего дедушки уральского крестьянина Игнатия Ивановича Кислых обустроилась в городе Лысьве.
    Жизненным центром города был и остается крупный металлургический завод, один из первых на Урале. Большой городской собор, возведенный еще владельцами завода, графами Шуваловыми, был закрыт после революции, и единственным православным приходом Лысьвы стал храм святого апостола Иоанна Богослова, перестроенный из часовни на кладбище.    Родители мамы были рады и тому: теперь им не приходилось совершать в праздники путь за десятки верст, как многим в те годы. К тому же при храме жили монахини из разоренных обителей, и повелось, что верующие миряне пользовались их наставлениями.
    В то тяжелое время ощущалась большая нужда в духовном слове, а эти монахини были столпами веры – их советы и действенные молитвы многих поддерживали и укрепляли. Они-то и помогли маме, тогда еще Аннушке, обрести нужное духовное направление и наставили ее на подвиг веры – вплоть до готовности к мученичеству, о котором напоминал пример многих из них. Характерно, что среди монашествующих мама всегда воспринималась своей, путь христианского подвижничества отвечал ее сокровенным внутренним запросам. Но выбирать в то время ей не приходилось: в недалеком будущем ее ждали брачный венец и хлопотливая мирская жизнь. У Игнатия Ивановича уже справлялись знакомые, имевшие взрослых сыновей, вскоре состоялся и сговор. Судьбу молодых, как это было еще принято в традиционных семьях с патриархальным укладом, решали родители. Благочестивое семейство земляков нашло в Аннушке подходящую невесту для своего младшего сына Георгия. Так она стала Анной Игнатьевной Перетягиной.
    В день венчания ей было двадцать с небольшим, Георгию – двадцать четыре года. Как и она, он был родом из-под Кунгура на Северном Урале. В женском монастыре, который потом разорили под колхоз, его знали и ценили как хорошего звонаря, – в доме сохранялся расписной стакан, подаренный ему монахинями. Семья Перетягиных так же покинула родные места, спасаясь от коллективизации, и Георгий устроился рабочим в одну из городских артелей. Молчаливый, спокойный, послушный родителям, такой же глубоко верующий, как и они, он был очень хорош собой, но, воспитанный в строгости, кажется, совсем не знал этому цену. Мама могла бы прожить с ним долгую и счастливую жизнь, если бы благоприятствовало время. В сорок первом году они уже имели дочь Валентину и ждали второго ребенка, но увидеть его Георгию Михайловичу не довелось. В течение первых же недель Великой Отечественной войны он был мобилизован, а осенью его имя уже не значилось в списках живых. Только в сорок третьем году пришло извещение, из которого мама узнала, что он погиб на Ленинградском фронте 12 октября 1941 года, в тот самый день, когда Господь даровал им вторую дочь – Раису. Это был день моего рождения и мое имя в святом крещении.
    Первое время у меня был вид очень болезненный и слабый. Мама, скорбя об этом, поделилась со своей подругой Екатериной опасением, сможет ли вырастить больного ребенка в тяжелых условиях военного тыла. Та ответила: «Все мои крестники умирают, давай окрещу и твою дочку, – она умрет, душа ее пойдет в рай, и никаких забот у тебя не будет». Так и сделали. Тетя Катя стала моей крестной матерью, но «нет правил без исключений», и умереть сразу после рождения мне не было суждено. На все, Господи, Твоя Святая воля.
    Познав всю тяжесть и скорбь раннего вдовства, с двумя малолетними детьми на руках, мама оказалась один на один с самой жестокой нуждой. Вокруг все так же бедствовали, и помочь ей даже при желании никто не мог. Устроившись работать на завод, она была вынуждена на какое-то время оставить Валю на попечение собственных родителей и все свои хлебные карточки отдавала им. Чтобы не голодали дети, ей пришлось голодать самой, имея на день лишь миску супа или щей в заводской столовой. Изнурительный труд в военное время отнимал все силы, а маме приходилось еще заботиться о родителях мужа, которые жили с ней. 
К счастью, она всегда отличалась физической крепостью (при ее-то маленьком росте!), а трудолюбия ей было не занимать. Свои скорби мама несла достойно и просто, лишения и заботы как будто совсем не тяготили ее. Но какого горя она тогда натерпелась, не передать! Взять хотя бы дрова, – где их напастись без мужских рук? Даже если кто и привезет, то складывать приходилось ей одной, бывало что и после ночной смены. Завести козу или кур, как другие, она не могла: кто за ними присмотрит, пока она на заводе? Значит, дом, где росли дети, был без молока. Правда, к концу войны пришло некоторое облегчение, мама могла взять домой каких-нибудь остатков из столовой (вначале она работала в столовой при заводе, потом ее приняли в цех, где обжигали посуду). Завела и козу, но приглядеть за ней было некому, и ее украли. В общем, перебивались, как могли: хлеб, картошка да квас, а между тем дом всегда был полон людьми. Дедушку Михаила, папиного отца, похоронили вскоре после войны, а бабушка Агриппина Петровна так и оставалась с нами. К тому же мама взяла к себе еще крестную – одинокую старушку. Две бабушки и две девочки на руках у нее одной.
    О бабушке Агриппине стоит сказать особо, именно она начала учить меня чтению на церковнославянском, когда мне еще не было семи лет. К десяти годам я уже могла читать вполне свободно (что, кстати, обеспечило мне место и на клиросе, куда девочке попасть совсем не так легко, как принято думать). Бабушка из-за ослабевшего зрения уже не могла читать свои любимые акафисты и пыталась приохотить к этому меня, а в качестве поощрения давала сухарики. В то голодное время это было желанное лакомство, и я никогда не отказывалась его «заработать», читая ей вслух. На качество чтения она обычно не жаловалась, все наши расхождения были по поводу громкости. Когда я читала в полный голос, она говорила: «Читай потише!» Я спрашивала: «А что, если здесь тихо, то там (на небе – иг. Н.) будет громко?» – «Да». Тогда я начинала читать про себя, и тут она просит уже погромче. Говорю: «Ты же сказала, что там все равно будет громко!» – «Так ведь я тоже хочу послушать!» Похоронив мужа, бабушка уже не оставалась в нашем доме постоянно, то и дело отъезжая к кому-нибудь из оставшихся у нее сыновей. Но в Дуброве, где жил один из них, не было храма, а в семье другого никогда не молились, и она, как человек благочестивый и привычный к молитве, чувствовала там себя не очень хорошо и через какое-то время снова возвращалась к нам. У нас хоть и была большая теснота и нужда, молитва никогда не прекращалась, особенно с той поры, как объявился Дедушка.
    

***

   

  Дедушкой мы называли заштатного игумена Иакова, несшего пожизненный подвиг юродства. Промыслом Божиим у мамы с ним оказались связаны одиннадцать лет жизни. Не известно точно, в каком монастыре Урала он начинал свое подвижничество, знаем только, что некоторое время он был в обители Симеона Верхотурского (у мамы сохранилась старая фотография, где он снят рясофорным послушником вместе со своим отцом).
    После закрытия монастырей не только на Урале, но и по всей России отец Иаков долго скитался, перед войной служил на нескольких приходах и отовсюду был гоним. С последнего прихода попал в заключение (по несправедливому и очень пристрастному приговору) и пробыл в лагере около двух лет. Освободившись, приехал в Лысьву, но не стал искать службы в храме, так как это означало бы для него новый тюремный срок, а вышел за штат и начал юродствовать, как говорится, «на всю мощь». Приходя в дом с застекленной дверью, стучал палкой непременно в стекло и, конечно, разбивал его. Остановившись у кого-нибудь на ночлег, всю ночь громко шуршал бумагой (читал помянники?), и хозяевам не удавалось заснуть. Когда проходил мимо детского сада, доставал из кармана коробочку леденцов и звал детей с другой стороны улицы, 

– они бежали к нему через дорогу, а воспитатели бранились: «И что этот старик делает? Ведь, того гляди, дети под машину попадут!» Его гнали прочь, и он шел себе дальше. Чаще всего его дорога шла в храм и обратно. Понятное дело, что в городе он переменил множество квартир, так как никто не мог выдерживать долго совместное с ним пребывание. Отовсюду его просили съехать – где по-хорошему, а где и по-плохому. Что греха таить, последний раз он квартировал у каких-то старых монахинь, так и они не вытерпели – выкинули его вещи среди зимы и дверь перед ним захлопнули! Это было в 1952 году. Он уже знал нас по храму и в тот самый день, когда они его прогнали, нанял у кого-то телегу с лошадью, погрузил свои чемоданы и мешки и приехал к нам: «Возьмите меня к себе, вы мне по духу», – так и сказал. Мама его приняла, и стал он нам вместо дедушки. Мы так и звали его: «дедушка, деда», а потом и все знакомые стали звать его так. Сначала он хотел платить за свой угол, но мама отказалась брать деньги: «Молитесь за нас, и этого будет нам довольно». Мне было тогда одиннадцать лет. Бабушка Агриппина вскоре умерла, бабушка Ксения – мамина крестная – осталась в доме, но потом и она скончалась. А отец Иаков жил еще долго, пока мы не выросли.
    
    

***

    Порядок и уклад, заведенный Дедушкой в нашем доме, напоминал монастырский. Утренние и вечерние молитвы начинались священническим возгласом «Благословен Бог наш...» и заканчивались отпустом. Вечерние молитвы он начинал иногда в четыре часа вечера, зная, что в более позднее время или не сможет нас собрать, или мы будем падать от усталости. Каждое утро и вечер, по прочтении всех молитв, он благословлял нас крестом. Мама всегда вспоминала с радостью: «Подумать только, одиннадцать лет начинали и заканчивали день, подходя ко кресту!» Благодать была, конечно, большая, но идиллией эту жизнь никто бы не назвал.
    Приведу один случай, довольно характерный. На ночные смены мама никогда не опаздывала: ночью ее ничто не отвлекало от сборов. Зато днем хлопоты по хозяйству вынуждали покидать дом, когда времени уже почти не оставалось, а до проходной завода от дома было три километра ходу! Но она никогда не уходила, не взяв у отца Иакова благословения. Вот и на этот раз, едва успев покончить со всеми делами, подбегает к нему: «Деда, благослови!» Он ей спокойным таким тоном: «Мама, ты куда пошла?» – «На работу, благослови!» Он опять: «Ты куда пошла?» – «На работу!» И так – раз пять. Наконец благословил, она побежала и только на проходной обнаружила, что забыла пропуск. Пройти в свой цех она не могла, а опоздание и тем более неявка на работу в те годы расценивались как политическое преступление, за него отдавали под суд. Оставалось только стоять и плакать от горя. К счастью (конечно, за молитвы Дедушки!), вышла знакомая вахтерша и провела маму через проходную.
    Отцу Иакову было открыто ее упущение еще дома, но явно сказать об этом он не захотел. Трудно сказать почему. Не хотел народного почитания за свой дар прозорливости или испытывал ее терпение, кто знает? У блаженных свои мотивы. Взять хоть его обычай переводить настенные часы – единственные в доме – на один или несколько оборотов вперед. Никогда нельзя было знать, показывают они точное время или Дедушка уже успел перевести стрелки соответственно собственным серебряным часам с цепочкой, таким же древним, как и он сам. Долгие годы спустя, когда мы уже после его кончины переехали в Загорск (как назывался в те годы Сергиев Посад), стали понимать его забавы с часами как своеобразное пророчество о том, что нам не суждено остаться в часовом поясе, в котором жили с детства. Другие говорили потом, что так он предсказывал отдаленное будущее, когда стали практиковаться переходы на «летнее время» и обратно. Так ли это, или иначе, при жизни Дедушки нам было не до толкований смысла его действий. Напротив, иной раз с трудом приходилось сдерживать себя, чтобы не побить его с досады. Вот пример. Когда уже мне самой приходилось ранним утром вставать и идти на станцию, где работала стрелочницей во время учебы в вечерней школе, то из страха опоздать на работу просыпалась ночью по нескольку раз. И вот как-то зимой вижу сквозь сон: входит отец Иаков, переводит стрелки и уходит к себе за перегородку. Встаю, смотрю: восемь часов утра! А мне в это время надо быть уже на месте! Быстро одеваюсь, выбегаю во двор – на улице тишина, глухая темная ночь. Чувствую, что-то не так, но где узнать, сколько времени на самом деле? Пришлось стучать к соседу в окно. Долго стучала, наконец из темноты окна раздается его сонный голос: «Кто там?» – «Дядя Женя, который час?» Оказалось, только три часа ночи. Доставалось же от нас Дедушке в такие моменты! Но наш ропот он переносил очень благодушно, потому долго сердиться на него не получалось! Мама страдала от его причуд гораздо чаще, чем мы, но была к нему куда терпимее...
    Думаю, она могла понести все до конца, потому что сердцем понимала и исповедовала простейший и при том самый сложный закон христианской жизни: послушание тому, кого посылает Бог в качестве проводника Своей воли. Если в этом руководстве, кто бы его ни осуществлял – родители, муж, свекровь или юродивый старец, нет ничего богопротивного, напротив, все связаны общей верой, то, ради Христа отсекая свою волю и свое разумение, можно с Божией помощью не только преодолеть кажущееся непреодолимым, но и стяжать благодать, даже находясь среди мирской суеты и повседневных забот. Другие верующие жители Лысьвы не смогли терпеть отца Иакова как жильца, потому что считали его действия несуразными, а общество неудобным. Мама не стала давать оценки, а просто подчинилась ему как духовному лицу, за что и получила благословение на всю дальнейшую жизнь.
    Другой пример проявленного ею послушания связан с упомянутыми монахинями, жившими в Лысьве при храме. Мама пользовалась их расположением как человек восприимчивый к поучениям и обладавший редким даром, который мы называем смиренномудрием. Она не только слушала их, никогда не сомневаясь и не оспаривая их мнение, но и выполняла все их указания, даже если при этом рисковала потерять все: детей, свободу и даже самую жизнь. Это не пустые слова. На дворе были пятидесятые годы. Огромное атеистическое государство за стенами храмов было политизированным до абсурда. Бесконечные заводские собрания и митинги, обсуждение партийных съездов и пленумов, многословная и бестолковая «борьба за мир» – во все это мама была поневоле вовлечена как представитель заводского «пролетариата». Только большой сознательности она не проявляла, скорее наоборот. В 1950-м году проходил массовый сбор подписей под Стокгольмским воззванием (документ, принятый комитетом Всемирного конгресса сторонников мира, проходившего в Стокгольме). Речь шла о запрете атомного оружия. Мама не подписала его, единственная на всем заводе! Как сказали ей монахини, так она и поступала. «Не подписывай ничего, – говорили они, – так не долго подписаться и за антихриста!» В то время людей арестовывали и за более невинные вещи, чем отказ поставить подпись под политическим воззванием. Ее никто не понимал. Однажды в столовой она услышала разговор двух женщин: «Ты слышала, нашлась ведь одна, которая не подписала, вот они, враги народа!» – «Да я бы ее на куски изрубила!» Маму вызывали на разные профкомы и к заводскому начальству, прорабатывали, убеждали, возможно даже угрожали. Иначе как объяснить, что нередко в то время, уходя на работу, она прощалась с нами так, как если бы нам уже не суждено было вновь увидеться? Мы никогда не были избалованы ее лаской: у простых людей, перегруженных физическим трудом, такие вещи не в чести. Но помню те особые дни, когда она целовала меня и сестру Валентину, гладила по головам и говорила: «Может, я вас больше не увижу, так что живите дружно, оставайтесь с Богом!» Потом она уходила, а мы не могли понять, что она имела в виду. Лишь годы спустя прояснилось многое: мама, сама того не ведая, являла и Богу, и миру твердое и сознательное произволение пострадать ради Христа за свою веру. Одному Господу ведомо, чего ей это стоило.
    Она нас очень любила, так же как и мы ее. Но в таком серьезном и ответственном деле как воспитание собственных детей она старалась слушать своих наставниц. Кинофильмы и мирские книги были для нас под строгим запретом, поскольку контролировать наше чтение она по малограмотности не могла и предпочитала вообще не слышать в доме о «культурном просвещении» или «расширении детского кругозора». Однако мы учились в советской школе, где такие вещи вовсе не считались частным делом родителей. Мы росли в такое время, когда борьба государства с Церковью шла не на жизнь, а на смерть, и, отпуская нас в школу, мама знала, что нам вполне могут забить голову чем-то глубоко ей чуждым. В нашу душу и в нашу жизнь все время норовили проникнуть со стороны. В первом классе сестру Валю зачислили в октябрята – так называлась первая ступень к пионерской организации: к ее школьному платью пришили красную матерчатую звездочку (латунных значков с известным портретом тогда еще не было). Понятное дело, что дома звездочка немедленно полетела в печь. На вопрос учительницы, где ее звездочка, Валя честно ответила, что мама бросила ее в печку. Когда я поступила в первый класс, то, помня этот случай, отказалась от подобной чести, и больше ко мне с этим не приставали, а потому как не побыв в октябрятах нельзя было стать пионером, то мне (равно как и Валентине) никогда не пришлось в них состоять.
    Маме все это обходилось дорого. Как и на заводе, ее пытались вразумлять на родительских собраниях – результат был тот же самый. Классный руководитель пыталась и меня убедить не носить нательный крестик (на уроках физкультуры одноклассники шутки ради таскали меня за шнурок креста, как за поводок, чем доводили до слез), но я отвечала, что мама мне этого не позволит.
    Двойная жизнь, которую приходилось вести, – по воскресным дням ходить в храм, а в школе учить стихи о партии и революции – была мне явно не на пользу. Сознательный выбор убеждений – удел взрослого человека, дети же, оказавшись между двух враждующих сторон, порой находят себе третий путь, не всегда правильный. В какой-то момент, наслушавшись дома разговоров о близком пришествии антихриста, я решила, что поскольку конец света уже близко, значит, и учиться нет никакой необходимости. Поэтому в седьмом (выпускном!) классе придумала, как избежать школы: уходя утром из дома, потихоньку прятала портфель в хлеву и шла куда хотела. Если оказывались лишние деньги, данные Дедушкой за помощь в совершении домашних треб, отправлялась тайком в кино. Или шла на мыс в гости к маминой подруге тете Маше и ее дочкам – Фаине и Вере. Интересно, что у самой тети Маши не возникал вопрос, почему я прихожу именно тогда, когда мне полагается быть на уроках. После обеда я возвращалась, брала портфель и приходила домой как ни в чем не бывало. Ровно через месяц такой жизни меня хватились в школе, пришли домой, и тут, конечно, все выяснилось. Как ни удивительно, мама оказалась на моей стороне. Негодующей классной руководительнице она сказала без обиняков: «А что ей за радость бывать в школе, если там ее таскают за крест!» Потом-то мне, конечно, досталось, но только не при посторонних. Мама всегда считала их посторонними и чужими. У них были власть, образование, способность убеждать, наседать, обманывать. А ей оставалось только молиться за нас. В какой-то момент она вообще перестала ходить в школу – и на родительские собрания, и по индивидуальному вызову, что тоже случалось. Учеба у меня не всегда шла хорошо, и ее вызывали для разговора. Помню, однажды она причащалась, должно быть в день Ангела, тут я прихожу из школы сообщить, что ее вызывают по поводу моей очередной двойки. Как следует наказав меня по возвращении (это был тот редкий случай, когда она взялась за ремень!), мама расстроенная ходила по дому – в дни причастия такие моменты переживаются особенно тяжело – и наконец сказала: «Знай, что больше я в школу никогда не пойду. Но если ты останешься на второй год, то никакой школы больше не увидишь, а пойдешь в няньки!» Это подействовало, и седьмой класс я закончила, получив справку о неполном среднем образовании. Дальше начались проблемы уже другого свойства.
    Поскольку монахини не раз говорили: «Дочек долго не учи, а то вырастут безбожницами!» – мама решила ограничить наше образование семилеткой. Однако тетя Поля, ее младшая сестра, имея на этот счет другое мнение, убедила нас в необходимости продолжать учебу. Она все предусмотрела и подготовила: и что мы освобождены от платы как дети погибшего фронтовика, и что вместо школьной формы, на которую не было денег, я могу носить ее синее шерстяное платье, и что, если мама вообще против, лучше нам подать заявление тайно от нее. Вступив с тетей в заговор, мы так и поступили, надеясь, что перед свершившимся фактом мама смирится и уступит. Как оказалось, ошиблись: в ней были сила и характер, способные преодолеть и переломить наше желание поступить по-своему. Узнав, что мы подали заявление, она не разговаривала с нами целую неделю. Было и тяжело, как могли, мы старались держаться, но в канун первого сентября, когда все уже было готово, она вдруг встала перед нами на колени: «Девки, не ходите туда ради Христа!» Что мы могли тут поделать? Только уступить.
    Теперь не каждый поймет, что же это за любовь, когда мать отказывает детям во всем, что по мирским меркам составляет их счастье – том же образовании, без которого человек очень многого лишается в жизни. Но мама не думала о нашем временном благополучии, и ей страшна была мысль о возможном отступничестве от веры, которое повлечет за собой высшая школа, окажись мы там. Еще она дала нам совет (точнее заповедь) не вступать в брак. Поскольку это было сильнейшее желание ее сердца, так все и устроилось, здесь она не встретила с нашей стороны сопротивления или возражения. Отсутствие собственной семьи в разные периоды жизни мы перенесли по-разному (в молодости – легко, в зрелые годы – не всегда легко), но когда пробил час вступить на путь монашества, мы были свободны. Что же касается моего сильнейшего желания продолжить учебу, то здесь мама не смогла противиться долго, и когда мне исполнилось двадцать, позволила пойти в вечернюю школу. Валентина, обладая более послушным и спокойным характером, не стала настаивать на своем и пошла работать на тот же завод, что и мама, пробыв там с ней до самого нашего отъезда в Сергиев Посад в 1964 году.
    

***

    На протяжении всей жизни мама имела великую любовь к Божьему храму – никакие заботы, болезни, усталость не смогли бы ее заставить уклониться от посещения службы. Дорога от завода до дома проходила мимо церкви, и, возвращаясь после ночной смены с завода, она непременно заходила в него и стояла всю литургию, поскольку была убеждена: мимо храма нельзя пройти, а если совершается служба, то на ней следует быть до самого конца. То же постоянство и любовь она пыталась привить и нам, и поэтому воскресные и праздничные богослужения мы никогда не пропускали. Причащались по старинному обычаю четыре раза в год, по одному разу в каждый из четырех больших постов. В раннем детстве чаще, но с семи лет – только после поста и исповеди. Нашим духовником был тогда отец Владимир Лычников, крестивший меня.
    Помню свою первую исповедь у него. Дома мне объяснили, что батюшка будет задавать «наводящие» вопросы относительно моих детских согрешений, и о чем бы он ни спросил, на все следует отвечать «грешна». Не придав большого значения этим указаниям, на вопрос отца Владимира: «Маму не слушаешь?» – я не стала говорить «грешна», но сказала, как оно было по моему убеждению: «Слушаю». Он задал другой вопрос: «С сестрой ссоришься?» Отвечаю: «Нет, не ссорюсь». Батюшка прочел разрешительную молитву, и я получила отпущение грехов, которых не называла. Он всегда был таким – простым, очень добрым и милостивым, хоть ему и выпала нелегкая жизнь. У кого из священников она была тогда легкой?
    Как и наш отец, он прошел через фронт, но ему удалось вернуться живым – с медалью «За храбрость» и обморожением ног, от которого он сильно страдал. Храм Иоанна Богослова был единственным в городе, и огромный приход настоятель обходил пешком: купить машину «служителю культа» советская власть никогда бы не позволила. Особенно тяжело ему приходилось после Крещения, когда нужно было посетить все дома со Святой водой, порой случалось, что это длилось до самого Великого поста. Батюшка все терпел с редким великодушием. Каждый верующий человек в те годы нес свой крест молча. Если говорить о главном подвиге его жизни, то можно смело сказать, что отец Владимир был подвижником благочестия. Вспоминая его, сознаешь смысл этих слов. О его вере говорило то, как он служил, словами этих впечатлений не передать. Он сумел поставить церковную службу, чтение и пение в храме на высокий уровень и сам пел очень красиво. Думаю, что любовь к клиросу и связь с ним в течение всей жизни у меня именно оттуда. Регентом была матушка Анна Петровна, как и отец Владимир, человек редкой веры и доброты. Все прихожане храма, и не только они, искренне любили и почитали их обоих.
    Отношение батюшки к нашей семье было добрым и внимательным, и со мной он обращался, как родной отец. Зная о нашей бедности, часто передавал мне деньги для мамы, разрешил нам с сестрой приходить на клирос и петь в будние дни и на ранней воскресной литургии.
    Еще раньше, уж не знаю почему, нам было позволено во время службы стоять на балкончике, предназначенном для певчих, – так называемых хорах, где было просторно и спокойно. Там-то я впервые увидела Дедушку – отца Иакова. Как он выглядел? Благообразный, высокий, но сильно сгорбленный старец с длиннейшей, как у Петра Афонского, бородой. Выходя на люди, он прятал ее в вырез пальто или полотняного «пыльника», который надевал летом с широкополой мягкой шляпой, какие до революции носило духовенство. Как и мы, он имел разрешение молиться во время службы наверху, в алтарь заходил, только когда причащался. Заметив, что я неправильно кладу крестное знамение, объяснил и показал мне, как это следует делать. Вероятно, именно тогда он присмотрелся к маме и к нам с близкого расстояния и решил, что мы ему «по духу». Так это или нет, знает Господь, но в том, что сам Дедушка был человек Божий, не может быть никаких сомнений. Прихожане это понимали, как понимали и то, что к отцу Владимиру и другим священникам нельзя обращаться с вопросами серьезного порядка: относительно безбожной власти, воспитания детей и последних времен, которые мы переживали среди всеобщего язычества. Не оттого, что приходские батюшки не знали правильных ответов, однако, прояви они искренность хоть раз, никто из нас больше никогда бы их не увидел. Все это знали и потому не обременяли просьбами о духовном окормлении. Общее молчаливое соглашение предоставило им служение в алтаре и совершение треб. А для бесед о спасении души, сугубых молитв и откровений был отец Иаков. Вот только открывался он не всегда и не для всех. Расскажу то немногое, что знаю о нем.
    Мирское имя Дедушки – Федор Федорович Ушахин, родина – Пермский край, город Оса, год рождения – тысяча восемьсот девяносто шестой. Родители его были простые крестьяне, но все их многочисленные дети, кроме отца Иакова, получили солидное по тем временам светское образование. При новой власти они «вышли в люди»: занимали хорошие должности, состояли в партии, были устроены и обеспечены. Все они отреклись от родства с ним, когда он вернулся из лагеря, никто не захотел его принять даже на ночлег. Похоже, отец Иаков был «отсеян» от них уже тогда, когда в пятнадцать лет поступил в свой первый монастырь, ставший для него и домом, и семьей, где его воспитали и подготовили к принятию священного сана. По нашим меркам он был человеком довольно просвещенным, ничуть не менее тех, кто оканчивал гимназию или семинарию: знал духовную и светскую литературу, имел превосходный почерк. Его основным послушанием в монастыре было переписывание, и он идеально освоил каллиграфию. Свидетельством этого редкого искусства был переписанный им откуда-то сборник духовных песнопений (кантов), который сам он называл «кантошник». Дедушка с ним никогда не расставался. Когда приходили гости на его день Ангела (монашеский – Иаков Персиянин – попадает на Рождественский пост, и он его никогда не праздновал, поэтому и гости, и угощение были на мирские именины – в день памяти святого мученика Феодора Тирона), то обычно все собравшиеся пели эти самые канты по его «кантошнику». Еще отец Иаков любил доставать эту книжку, когда ко мне приходили подруги из школы, и тоже заставлял нас петь из нее. Детей он любил и всегда выходил из-за своей перегородки, если они были в доме.
    А взрослых почитателей своих привечал не всегда. Иной раз они придут, а он к ним не выходит. Или выйдет и сидит молча. Они тоже посидят-посидят и уйдут, так ничего и не услышав от него. Но в другой раз, смотришь, Дедушка разговорится, начинает говорить прибаутками: «Надо жить нелицемерно и вести себя примерно», «Где просто, там ангелов со сто» и т.д. Только долгие годы спустя я поняла, что он цитировал преподобного Амвросия Оптинского. Бывало, что, заслушавшись, целое собрание засиживалось до полуночи, особенно, когда речь заходила о грядущем антихристе. Тогда все думали, что он уже в мире – так реально ощущалось его дыхание. Отец Иаков читал нам о нем затертую ветхую брошюру, это была «Краткая повесть об антихристе», написанная В. Соловьевым в 1900-м году. И ведь если бы кто-то хоть раз донес про эти «незаконные сборища», власть бы не замедлила: организовав облаву, многих бы арестовали и посадили, и Дедушку – первого. Милосердный Господь покрывал. Среди нас почти не было молодых мужчин – все женщины, старики и дети. Но как сказано, «сира и вдову приимет и путь грешных погубит», так и было в жизни.
    Иногда отец Иаков получал письма и денежные переводы из отдаленных мест, где не было храмов, с просьбой отпеть покойника, отслужить молебен или панихиду. Он исполнял эти требы дома, а мы с сестрой пели, помогая ему. Дедушка каждый раз давал нам за это небольшие деньги. Гостинцы, принесенные ему (яблоки, варенье, пироги), тоже делил на всех. Мама также делилась с ним всем, что имела. С нами вместе в будние дни он не ел, мы наливали ему в миску, что приготовили, и он уносил за перегородку. У нас ему было легко соблюдать монашеский уклад: мясного в доме никогда не водилось, напротив, часто ели постное в скоромные дни – по бедности, конечно, не от сугубого благочестия. С годами духовные дарования отца Иакова только росли. Сестра рассказывала, как однажды мыла полы в доме, а Дедушка лежал у себя на кровати с закрытыми глазами. Должно быть переутомившись (ведь мы были детьми, а всю работу по дому делали, как взрослые), она подумала с досадой: «Вот кому хорошо живется, спит себе и спит!» Он ответил вслух, не открывая глаз: «Вовсе я не сплю, все ты врешь!» А когда сестру с завода посылали в колхоз на полевые работы, и она, сильно скучая по дому, вырывалась оттуда ненадолго, то он иносказательно сообщал о приезде еще накануне. «Мама, – говорит, – а Валя-то дома!» – «Где – дома, сам ведь знаешь, в колхозе она!» – «А ты на печке посмотри!» И на другой день она приезжала. Удивительно, что живя среди всех этих чудес, мы тогда не придавали им особого значения – не иначе как по его молитве, ведь Дедушка и юродствовал затем, чтобы скрыться от мира с его славой и суетой. Упокой, Милосердный Господи, раба Своего игумена Иакова в Своих блаженных и вечных обителях! А с ним и протоиерея отца Владимира, отошедшего ко Господу в 1970-м году, и другого нашего духовника – отца Павла Трусова, скончавшегося в 1959-м, когда ему не было еще и пятидесяти. И старых монахинь, и причт храма, и всех, кто был верен православию в те годы, когда в глазах мира это означало быть «поношением человеков, уничижением людей». Ничто так наглядно не подтверждает это, как история Тамары Слющенко, случившаяся в нашем городе.
    Дело было так. В году пятьдесят седьмом или пятьдесят восьмом в лысьвенской городской газете «Искра» мы прочли «душераздирающую» историю: прихожанин храма Иван Слющенко продал свою старшую дочь Тамару, комсомольскую активистку, в рабство монастырю за тысячу рублей. Очевидная и неумная клевета на верующего человека вызвала в городе много шума и разнотолков, а у нас – удивление. Мы знали Ивана Слющенко по храму, но лично знакомы не были. На службы он приходил только с младшей Ниной, тогда еще девочкой, и до этой самой статьи мы даже не подозревали, что у него есть еще одна взрослая дочь. Как выяснилось позднее, Тамара действительно состояла в комсомольской организации, была там чуть ли не комсоргом и на первый взгляд не имела никакого отношения к Церкви. Такой была внешняя сторона, а сокровенную знал только Господь. Неожиданно для всех она уехала на Украину и, обойдя все имевшиеся там обители, поступила в женский монастырь в городке Сатанов, в Хмельницком районе. Никакая бомба не вызвала бы в нашем городе столько шума. Комсомольцы проявили достойные их племени активность и напор, разыскав Тамару на другом конце страны и потребовав, чтобы она немедленно возвращалась домой, иначе ее отца отправят в лагерь. Это был самый сильный довод в подобных случаях, и она приехала в Лысьву. Но только в монашеском одеянии. Тогда-то мы впервые в жизни увидели, как оно выглядит! Одно дело слышать, что где-то далеко на Украине и в Прибалтике есть несколько действующих монастырей, существующих вопреки всей атеистической политике и пропаганде, и совсем другое, когда живой человек приезжает оттуда и наглядно это подтверждает. Среди нас жили старушки монахини, но внешне они ничем не отличались от своих ровесниц в миру, поскольку одевались в мирское: духовное одеяние было для властей, как красный лоскут для быка, и сама власть была тогда свирепа и опасна. И вдруг молодая девушка, выпускница советской школы, спокойно ходит по улицам Лысьвы в длинном пальто и черном апостольнике! «Общественность» не могла этого стерпеть, за ней повсюду следовала толпа людей. Среди них были и просто любопытные, но немало было и тех, кто выкрикивал страшные оскорбления, плевал на нее, бросал под ноги буханки хлеба с криком: «Ешь, дармоедка!» Выдержать в одиночку такой напор мог только очень сильный человек с глубокой верой. Конечно, ей помогал Господь, иначе как можно было перенести эту ярость и поношение, этот бесовский разгул? Вспоминается толпа на иерусалимской площади и крики «Распни!», как будто не прошло двух тысяч лет. Евангельские события всегда современны.
    Постепенно все как-то само успокоилось и притихло, и Тамара вновь вернулась в монастырь. Как сложилась ее дальнейшая жизнь, мы не знаем, но от души надеюсь, что милость и помощь Божия не оставляли ее и впредь. Ей удалось то, что в те годы удавалось немногим. Кто из нас может точно сказать, какую пытку выдержать легче: физическое истязание или общественное поношение? Гонения на христиан советской эпохи предполагали второе более, чем первое. И те, кто тогда все перенес, не утратив веры, были поистине солью земли.

Часть 2 →
Возврат к списку
Адрес:
249706, Калужская область, Козельский район,
п/о Каменка, Шамордино, монастырь
© 2009-2017 Официальный сайт Казанской Амвросиевской
ставропигиальной женской пустыни